Геннадий Хазанов: «Путайте карты!»

Поделиться:

Кажется, ещё совсем недавно Геннадий Хазанов был во всех телевизорах страны. И вот на пике популярности — исчез. Куда он ушёл и зачем так резко развернул русло своей жизни? Он сильно изменился. И потому начала я с грусти, которой, по-моему, в моём собеседнике стало мно­го больше. «Нет, — сказал он, — печален я настоль­ко, насколько это свойственно человеку моего воз­раста».

Беседовала Ирина Кравченко

— И трагическое мировоззрение — не ваш слу­чай?
— А в чём трагизм?

— Хотя бы в том, что жизнь конечна, и неред­ко этот факт печалит.
— И что? Это неотврати­мость. Разве человек об этом не знает, когда вступает в сознательный возраст?

— А когда человек вступает в сознательный возраст?
— Когда у него появляется чувство лич­ной ответственности хотя бы за себя. Многие до старости живут детьми, что не всегда пло­хо, потому что взрослость при бытовых плю­сах имеет душевные минусы. Когда душа рас­тёт, человек часто не понимает, где грань меж­ду взрослением души и её старением.

— Вы вот когда повзрослели?
— Довольно рано. Я из той категории людей, которые с трудом могут назвать детство счастливым временем. Отца, Виктора Лукачера, я никогда не видел, долго не знал даже его фамилии. В 1980 году в Театр эстрады, где я тогда работал, пришло письмо на моё имя, в конверте лежала фото­графия военного, на обороте которой было написано, что это мой отец в Берлине. По­казал фотографию матери, она подтвердила, что это мой отец. А потом оказалось, что не­сколько лет я жил с отцом в одном доме и да­же в одном подъезде, только я на восьмом эта­же, а он на третьем. Мне сказала об этом од­на знакомая. Мы могли встречаться с отцом — у подъезда, в лифте... Но как бы я его узнал? Перебирал в памяти всех соседей, но его так и не вспомнил. Потом попытался разыскать, но он, оказывается, уже умер.

— Какая-то фантасмагория. Не обидно было?
— А на что обижаться? Если я его не знал, то и потери не чувствовал. Наверное, отец мучил­ся, видя меня, видя свою внучку, то есть мою дочь Алису, и боясь к ней подойти. Но если не подходил ни к ней, ни ко мне, значит, у не­го были на то серьёзные основания. И разве я был посвящён в подробности взаимоотно­шений отца с моей матерью? Они расстались, когда она была беременна мной. И я отчасти понимаю выбор отца, который думал: остать­ся ли ему со своей женой — а он был женат — или уходить к матери его будущего ребёнка. Мама была человеком с трудным характером, много пережившим, нездоровым — имела про­блемы с нервной системой, потом перешед­шие в психические. Но она была честной, не­меркантильной и абсолютно нетолерантной. Меня любила безумно, любовью властной.

— То есть у вас были все шансы вырасти че­ловеком, задушенным любовью?
— У всякой ме­дали, как известно, две стороны. Возможно, чувство дискомфорта, которое я испытывал в детстве, подарило мне шанс реализоваться: инстинкт самосохранения срабатывал, застав­лял концентрировать волю и желания. Я мно­го времени проводил один, сам собой зани­мался. Ну, если я в 8 или в 9 лет поехал один на первое свидание, можете себе представить степень моей самостоятельности?

«Позвонил Райкину прямо из учительской»

— А в 14 лет вы отправились знакомиться с са­мим Аркадием Райкиным...
— В 14 я его впервые увидел по телевизору. А познакомился я с ним 1 декабря 1960-го, в тот день, когда мне ис­полнилось 15 лет.

— Зачем познакомились?
— Хотел попасть к не­му на спектакль и не знал, как это сделать, по­этому решил попроситься у него самого. Райкин для меня к тому времени был небожите­лем, но ходящим по земле. И я задумал пой­ти к этому небожителю. Позвонил ему в гостиницу прямо из школы, из учительской, ко­ся глазом на учителей. Жена Аркадия Исаако­вича пригласила меня на его спектакль. Меня провели за кулисы, и когда Райкин возвращал­ся после первого отделения, спросил у меня, понравилось ли мне выступление. «Понрави­лось, только я ничего не видел», — сказал я. И перед вторым отделением меня посадили в оркестровую яму. Дирижер ещё не пришёл, я встал на стул, чтобы лучше видеть, и вдруг пу­блика, увидев мой затылок, зааплодировала.

— Поступок дерзкий. Я не про стул, а про зна­комство с Райкиным. А вы были амбициозны?
— Думаю, да. Гораздо более амбициозен, чем те­перь. Может, потому что сейчас амбиции во многом удовлетворены. Наверное, мой сегод­няшний рассказ о той жизни — это рассказ сы­того человека.

Жизнь человека, от которого все ждут смешного

— Почему вы решили в конце концов уйти из своей профес­сии, которой отдали столь­ко лет, в которой состоялись?
— Дело в том, что та аудитория, которая потребляет так назы­ваемый «разговорный жанр», привыкла к определенному формату. Возможно, я был сам виноват, поскольку 30, нет, да­же 40 лет назад я их приучал к определённой системе коорди­нат. Но, приучая их, я двигал­ся дальше, а они оставались в той же точке. Они не хотели выдавать мне лицензию на по­иск, хотели получать от меня только то, что им нравилось. И они имели на это право. Но и я имел право на свою дорогу, иначе я превра­тился бы в артиста, который занимается толь­ко этими зрителями.

— Говоря точнее и называя вещи своими име­нами, вы превратились бы в обслугу. «Сме­шить мне вас с годами всё трудней», как пела Алла Пугачёва. А вы не захотели стать залож­ником публики...
— И в этом — чтобы не стать за­ложником публики, даже своей, — была одна из причин, почему я покинул эстраду. Это чу­довищный режим — жить так, как живёт че­ловек, от которого все ждут смешного. Тако­ва безжалостность зрительского восприятия. И актёру жить в этой клетке... Мы, актёры, все до определенной степени в клетке, но та была настолько узкой, что в ней оказалось не­возможно двигаться. Она стала камерой пы­ток. Это рабство, хотя, по большому счёту, в нём никто не виноват: ты сам назвался груз­дем. Но я понимал, что больше не могу дать публике того, чего она хочет, а обманывать её у меня не было ни сил, ни желания. Но вот ка­кая вещь: люди ведь ждут не только смешно­го, люди ждут чего-то, что тронет их душу. И если иногда это не смешно, но пронзительно, они будут слушать. На это, правда, надо полу­чить зрительское добро, зрители поворачива­ются к тебе новому нехотя, не сразу, но если их что-то зацепит...

До этих слов сидевший ко мне в пол-оборота и глядя в сторону, подыскивавший слова, Хазанов вдруг резко повернулся и, хлопнув ладонью по колену, восклик­нул: «Дадут! Если их что-то зацепит, дадут добро! Я это понял, когда стал жить на театральной сцене. Для людей это сначала было нонсенсом. Они не понима­ли, почему мне надо было уходить с такого насиженного, тёплого места, обеспечивающего кусок хлеба, на который ещё можно что-то намазать».

— И вы ушли туда, куда много лет назад вас не хотели принимать: на театральную сцену.
— Да. Но я не просто ушёл на театральную сце­ну. Подчеркиваю: это было связано конкрет­но с режиссёром Леонидом Трушкиным, кон­кретно со спектаклями, которые он ставил. В них я играю и по сей день: двенадцатый сезон идет «Ужин с дураком», седьмой сезон — «Сме­шанные чувства» с Инной Чуриковой, шестой — «Всё как у людей», и пятый сезон мы играем «Морковку для императора», где у меня роль Наполеона. И всё это значит, что зритель дал мне добро. Получить его было самым труд­ным делом, потому что очень неповоротливо человеческое мнение, и никого в этом обви­нять нельзя. Это махина, и чтобы развернуть её, надо столько сил и терпе­ния! Особенно если учесть, что я не имел серьёзной телевизионной поддержки. По­тому что если эстрадный ар­тист, юморист играет в сери­але, хорошем, и играет хоро­шо — всё, на следующий день он просыпается с лицензией «нешутника». У меня же ни­чего этого не было. Но сегод­ня люди говорят: «Вы знае­те, мы не ожидали...» Пото­му что у многих было ощу­щение, что я закончил сцени­ческую деятельность вообще, меня даже называли дирек­тором Театра эстрады, хотя я был и есть только его художе­ственный руководитель. Меня руководящие должности са­ми по себе не прельщали ни­когда, только в качестве сооб­щающегося сосуда с моей ак­тёрской профессией. У меня нет амбиций режиссёра. Мне всего хватает. Я никому не за­видую. Комплекса неполно­ценности нет. В этом смысле я человек самодостаточный и счастливый.

— И в семейной жизни?
— Да. Не могу сказать, что там сплошь небесные звуки. Это слож­ная штука — семейная жизнь, но главное — не уничтожать друг друга, не делать раба из то­го, кто рядом с тобой, независимо от половой принадлежности. Но Злата у меня умная, это я говорю не только потому, что она моя жена. Она самостоятельно зарабатывает деньги, она крутится с утра до вечера. Но в ней есть че­ловеческая глубина, которая её спасает. И ме­ня тоже. Злата много времени в своей жизни уделила охране моего внутреннего мира, так я бы сказал. С годами это дается ей всё труднее, потому что силы уже не те, что 30 лет назад, но она справляется стоически.

— Вы хорошо знаете друг друга?
— Да, и это не только нескучно, как обычно считают, но это замечательное состояние — предсказуемости. Такая спокойная зона, внутри которой ты жи­вёшь и потому можешь заниматься другими делами, не тратя времени на столкновения.

— А с дочерью Алисой вы друзья?
— Да. И ува­жаю её. Это для меня важно.

— Вы ей доверяете?
— Я же помню, как это бы­ло у меня с моей матерью. Поэтому стараюсь быть ненавязчивым. Все главные решения в жизни — о профессиональном занятии бале­том, о замужестве, об актёрской профессии — она принимала самостоятельно. Но всё, что мне не нравится, например в её работах в ки­но, я ей говорю. Я человек безжалостный, и во мне борются два начала — отцовское и про­фессиональное. Но у нас с ней принято мыс­ли, касающиеся актёрства друг друга, не скры­вать.

— А жена с дочерью всегда говорят вам прав­ду?
— Наверное, нет. В чём-то щадят. Меня обе­регают. Я думаю, что знаю далеко не всё, что мог бы знать. И от этого незнания не стра­даю.

Ремесло и исповедь

— То есть сегодня вы человек сытый. И семья замечательная, и в профессии реализова­лись по полной...
— Нет, я реализовался в пиар-составляющей этой профессии. А реализо­ваться целиком можно только тогда, когда ис­черпан потенциал. И я каждый раз, приступая к роли, всё начинаю сначала, с сомнениями, с неуверенностью в себе.

— Ну и хорошо, а то я уж испугалась, что у вас всё гладко. Ведь актёру нельзя быть благопо­лучным.
— Нельзя, потому что у этой профес­сии две дороги: ремесла и исповеди. Вторая для меня привлекательнее.

— Вам нравится время, в которое мы сейчас живём?
— С возрастом я всё больше понимаю, что не могу изменить время, я могу только скорректировать свои реакции. А происхо­дящие в мире процессы от меня не зависят, как не зависит от меня температура воздуха за окном.

— А в юности много случалось обломов? Вас ведь не принимали в театральные вузы. По­сле эстрадно-циркового училища вы начали выступать с монологами, но поначалу вас не воспринимала публика...
— У меня вся жизнь — взлёты и провалы. Я выступаю, и мне зритель­ный зал дружно кричит: «Уходи со сцены!» Это провал? Конечно. Но означало ли это, что я должен послушаться этих людей? Нет. Про­вал у зрителей — не всегда свидетельство твоей актёрской смерти. Если музыкант играет на аудиторию, которая не готова воспринять его игру и свистит, ему что, надо уходить из профессии? Женщина, которая во многом сфор­мировала мой характер, говорила: «Не дайте к себе привыкнуть. Путайте карты!» Это бы­ла Надежда Слонова, мой педагог в эстрадно-цирковом училище.

— Если взять шкалу отношения к другим лю­дям — от мизантропии до всепрощения — вы где находитесь?
— Ну, я не мизантроп, это точ­но. Хотя с годами стал более закрытым. Но это только из-за того, что для работы на­до аккумулировать в себе энергию, которой всё меньше. И потому мне нужна зона интровертного существования. Но я стал более осмотрительным в оценках, почти перестал резать правду-матку, как раньше. Наверное, я по дороге к всепрощению. Конечно, споты­каюсь, не хватает терпения, сил, чтобы окон­чательно понять, что мир таков, каков он есть. Что так было, так есть, и так будет, пока не исчезнет человечество.

Смотрите также:


Комментарии: